Корделия Кэллэхан. ФБ
Вначале были слова. Возможно, они появились из коробки, которую Марк получил на свой первый день рождения.
В коробке были кубики.
– Ох, заяц, только посмотри, целая дюжина! – восклицала мама.
Она сидела на полу, в домашних своих джинсах и розовом свитере, раздвинув ноги в стороны, как когда они катали мяч – сначала мама ему, точно в руки, потом он ей, не докатывая до середины – только вместо мяча валялись обрывки упаковочной бумаги.
Марк стоял рядом, слегка раскачиваясь – уже две недели не ползающий малышок, а, как говорил папа, хомо эректус.
– Дю-жи-на.
Он тут же срыгнул утренним молоком.
– Это двенадцать, – мама поднялась и подхватила его на руки, – Мы посчитаем кубики вместе, как только умоем тебя и переоденем. Раз-два-три-четыре-пять, вышли мышки поиграть…
Тут видеозапись обрывалась, но Марк и без нее помнил, как во рту стало кисло, а на груди, где футболка, сначала тепло, потом сразу мокро и холодно.
Кубики были большие, разного цвета, разного веса. Восхитительно странные наощупь: каждая грань имела свою текстуру. Дерево, пластмасса и металл ему нравились, липкий силикон и ребристая резина будоражили, шипастые части пугали и манили, тряпочные утешали, даже те, что из полиэстрового меха. Трогать их пальцами было приятно, но чуть тревожно, а вот взять в руки, чтобы все ощущения перемешались между собой, Марк не мог. Даже ради мамы, отчаянно желающей, чтобы он построил башню или гараж для своих маленьких гоночных машинок.
– Ты обязательно справишься, – подбадривала она, – Смотри, вот так: берем один, ставим на него другой, и вот этот. Какой следующий ты хочешь?
Достаточно было того, что он справлялся со словами. Или сражался уж скорее. Их нельзя было потрогать, как кубики, но они тоже вызывали реакции тела, неожиданные и без исключения неприятные.
Не все слова, конечно. Большая часть проскальзывала легко, как макароны в томатном соусе, которые он обожал потому, что они маленькие, гладкие и глотаются сами – не нужно долго прожевывать и давиться сухостью, как с курицей или картошкой. Но некоторые слова застревали в голове и ныли потом невидимыми занозами.
Пузырь, морковь, облизнулся, лужайка.
Мама никак не могла понять, почему он требует вымыть ему и так чистые ладошки – после услышанного по телевизору слова магнат Марку казалось, что его руки по локоть выпачканы чем-то темным и тягучим, как смола.
Чертова дюжина, явившаяся вместе со странными кубиками, положила начало его странному недугу. Нет, формально, он не был болен. Просто частный случай синестезии, крайне редкой, может даже уникальной. Это бы подтвердили и неврологи, и нейропсихологи, если бы Марк удосужился рассказать хоть кому-то о том, что с ним происходит.
До трех лет он молчал, обходясь всего двумя словами: мама и лолуга – серый волк по-французски. Двоюродная тетка из Камарга, подарила ему огромную книгу-панораму про Красную Шапочку. Топорщился картонный лес, играла музыка, и если открыть специальное окошко, волк, одетый почему-то в форму Манчестер Юнайтед, тоненько говорил “je suis le loup gris!”. Марк полюбил его до беспамятства.
Общаться он предпочитал знаками, и мог изобразить все, что угодно, даже, как по линии электропередач тянутся провода. Постепенно разговорился, но к моменту, когда научился изъясняться полными предложениями, вера в здравомыслие взрослых в нем пошатнулась, хотя ему не исполнилось и четырех.
Дело было в именах.
То, что его зовут Марк Мидфорд, стало неприятным открытием. Эта реальность, данная ему, как назло в ощущениях, напоминала что-то деревянное, короткие палки или может дощечки, унылые в своей бесполезности – ничего из них ни сделать, никуда ни пристроить. Он бы предпочел быть Сэмом, Оливером или Лукасом, но родители бездумно (он даже на секунду не мог допустить мысль, что они специально) назвали его Марком, словно им было совершенно все равно.
Поразмыслив, он великодушно простил их, во всем остальном они были лучшие мама и папа на свете и подходили ему куда больше, чем собственное имя. Тогда он и не представлял, насколько плохо могут обстоять дела у других детей.
В детском саду оказалась Лиззи Нильсен. Марк отказывался садится с ней рядом, потому что, каждый раз, когда он слышал ее имя, ему казалось, что она с ног до головы вымазана соплями. Не так, как если бы она сунула в нос палец и вытерла об себя, а целый серо-зеленый кокон намотан поверх ее платья, колготок и туфель – тронь его и прилипнешь, как муха.
От Генри Харриса чихалось, кололо и чесалось, словно под рубашку сунули охапку соломы, на труху от которой у Марка была аллергия.
А когда нужно было обратиться по имени к воспитательнице, рот будто наполнялся жидкой грязью. Марк по-собачьи высовывал язык и тут же оказывался усаженным на скамеечку, думать о своем поведении – мисс Салли не терпела хулиганов.
Ни тогда, ни позже ему не приходило в голову, что не все столь восприимчивы, и смотрел то с ужасом, то с отвращением, как взрослые добровольно сочетают имена и фамилии, существительные с прилагательными, подлежащие со сказуемыми так, что на выходе получается несъедобное варево. Безжалостность людей к себе потрясала. Никто же не поливает шоколадный торт мясным соусом, почему они делают то же самое со словами?
Зимородок, товарищеский матч, влиять, черновик.
От услышанного в третьем классе термина сослагательный, его просто стошнило на парту.
К тому времени он уже сносно читал. Набранные на машинке или компьютере и напечатанные в типографии, слова теряли большую часть своих побочных эффектов. Ослабленные, как патогены в вакцинах, они медленно формировали у Марка иммунитет.
В десять лет он понял, что некоторые книги можно принимать, как выдохшуюся кока-колу при желудочном гриппе – постепенно перестает крутить в животе, и тошнота не подкатывает к горлу. Хорошо шли Матильда, Алиса в Зазеркалье, Ветер в ивах и истории про Нарнию.
В старшей школе он употреблял в этих целях Ле Карре, Вернона Салливана и “проклятых поэтов”. Если от какого-то особенно мерзкого словосочетания мышцы скручивало фантомными судорогами, Марк повторял про себя, как мантру: о мышах и людях, о мышах и людях, о мышах и людях, пока не отпускало. Весь Стейнбек был не сильнее парацетамола при открытом переломе, но почему-то название именно этой книги несло почти мгновенное облегчение – этакая скорая помощь, скорейшая даже, как пластиковый тюбик с адреналином против анафилактического шока.
Тогда же Марк начал писать сам: короткие истории, не больше десяти предложений, о том, что происходило на уроках. Зарисовки эти он никому не показывал, но однажды Ник Бейкер отобрал у него блокнот с записями – думал, что там дневник или еще какая мура, которую можно обсмеять, но полистав страницы, зачитался так, что забыл где находится и буквально сполз от хохота под парту прямо на географии. Смеялся он вовсе не над странным, постоянно психованным не известно из-за чего Мидфордом.
На перемене Ник в первый раз за все время нормально, не кривляясь и без издевки, заговорил с ним.
– Пиши еще, нытик. Мне понравилось, – сказал он и, словно не зная, куда деть руки, дернул Марка за криво завязанный школьный галстук.
Этими историями потом зачитывались и две младших параллели, и две старших. Звездой Марк не стал – в его школе больше ценились спортивные успехи. Особого значения своей писанине он не придавал. Зарисовки, забавные, да, не более того – любой, кто хоть сколько-нибудь внимателен к выбору слов, способен скомпоновать их в связный текст.
Другое дело литературные эссе. Не то что бы Марк блистал в этом. Въедливая мисс Прайс бы и Джону Рёскину, и Джулиану Барнсу нашла, где им еще надо подтянуть навыки анализа текста, но он и правда лучше всех в классе мог определить художественные выразительные средства и дать им внятное обоснование.
Это было легко. Стихотворение, рассказ или отрывок повести раскрывались перед ним, как поле настольной игры – если знаешь правила, то без труда скажешь, почему фишки расставлены именно так, и какие ходы привели к этому. Тропы, фигуры речи, Марк взвешивал каждое слово, каждый речевой оборот на своих внутренних весах, отбрасывал шелуху и формулировал выводы в не слишком изящные, но добротные эссе. Мисс Прайс удавилась бы скорее, чем призналась, что читает их едва ли не с большим замиранием сердца, чем романы сэра Терри Пратчетта.
И может в итоге все сложилось бы совсем по-другому, не выскажи она очевидную для нее и парадоксальную для него мысль, что последующую учебу в университете ему надо продолжить на ниве словесности. Будь она на его месте, именно так бы и сделала.
Предложение показалось ему вопиюще оскорбительным и нелепым. Вот если бы он страдал острой аэрофобией никто бы не говорил ему идти в пилоты. Или если бы был эпилептиком, вряд ли от него ждали, что он станет ди-джеем в танцевальном клубе. Невозможность дать простое объяснение, почему он не может заниматься словесностью, подогревала в нем ярость, настолько плохо осознаваемую, что на ее волне Марк не только подготовился к выпускным экзаменам на высшие баллы, но и блестяще прошел все интервью в Оксбридж, после того, как мисс Прайс дополнила портфолио лучшими его эссе.
Он мог бы выбрать юриспруденцию, политику, философию или психологию, но словно безмозглый баран – именно так он себя ощущал – отправился на заклание в оксфордский Тринити Колледж на факультет английского языка и литературы. Много позже на вопрос психотерапевта “Что же вами двигало в тот момент?”, он ответит всего лишь одним, терзающим кожу невидимыми, как у плодов опунции шипами, словом: стыд.